Будь в курсе
событий театра

Другая вешалка

Разработка сайта:ALS-studio

Версия для печатиВерсия для печати

Экспериментальная сцена Иркутского академического ломает стереотипы

Перед нами в полной темноте при слабом свете едва теплящейся свечи — фигура человека. Глухая тишина каменного мешка, нарушаемая только звуками падающих капель... Человек — это Михаил Лунин, сидящий в камере-одиночке. Утром 14 декабря 1825 года на Сенатскую площадь вышли «первые революционеры». Он — герой Отечественной войны 1812 года, георгиевский кавалер, член тайных декабристских обществ — был их верным союзником, за что его приговорили к каторжным работам, а затем, уже на поселении, вторично арестовали в 1841 году.

Михаил Лунин предстает перед нами в последние часы своей жизни. Он знает об этом... И мы знаем о том, что его задушат этой ночью, в этой камере Акатуйской тюрьмы... Мы это знаем — не только потому, что вспомнили реальную историю, положенную в основу пьесы Эдварда Радзинского, — нам это достоверно и убедительно рассказывают и показывают, настолько убедительно, что становится, без преувеличения, жутковато.

На таком не совсем обычном спектакле мне довелось побывать в декабре 2010-го — в день 185-й годовщины восстания декабристов. Однако дело было не только в самом спектакле, но и во всей обстановке. Сцена, на которой разворачивались события, меньше всего была похожа на сцену, а ряды для нас, присутствовавших, — на зрительный зал. Театр? Какой театр? Ни люстр, ни бархатных кресел. Черные каменные своды, подземелье. Вот и вода капает с потолка... Нас провожали сюда, в этот подвал, по длинному подземному коридору специальные сталкеры, мы шли параллельно с какими-то трубами и рассаживались в полном молчании. Как-то не шутилось, не разговаривалось — любое слово казалось здесь неуместным...

Новая сцена академического драматического театра названа ДРУГОЙ. Пока неофициально. Что здесь будет происходить, для чего вообще она нужна охлопковцам? Геннадий Викторович Шапошников, художественный руководитель театра, знает ответы на эти вопросы, как, наверное, никто другой. Он обжил это пространство мысленно, выбирая его и привыкая к нему, обжил, и буквально, «Лунина»: он поставил его как режиссер и сыграл главного персонажа — его, Михаила Сергеевича, — причем, как уверял он сам, он ставил себе целью не создать образ Лунина, — но лишь донести те главные мысли, что волновали и драматурга, и его самого, человека двадцать первого века.

Итак, наша беседа с Геннадием Шапошниковым. В начале разговора Геннадий Викторович вспоминает:

— Где-то в начале двухтысячных в филиале театра имени Пушкина проходил фестиваль молодой режиссуры. Так вот, тогда критики спорили о том, чего не хватает молодой режиссуре, — размаха, пространственного мышления или глубины этого мышления.

А я думаю: иркутский драматический обладает многим — есть большая сцена, есть и камерная, подразумевалось, что это экспериментальная площадка, во всяком случае, поначалу Анатолий Андреевич Стрельцов так и думал. Но со временем на этой камерной площадке утвердился обычный репертуар. Нет, там, конечно, есть эксперимент, — но это скорее эксперимент с пространством, немножко со способом существования...

Чем были мои эксперименты? Они были в основном... я бы сказал, атмосферные. Я хотел посмотреть, как атмосфера влияет на зрителя, погружает ли она артистов в какие-то особые ощущения.

— Теперь, когда этот подвал назван экспериментальной сценой, это не значит, что вы полностью отказываете в эксперименте тем двум сценам, большой и камерной?

— Конечно, не значит. Для чего вообще нужен театр и для чего театру нужна лаборатория? И — почему? Она и нужна потому, что не все лабораторное можно показать широкому зрителю. И зритель должен понимать, куда он приходит, — в большой зал или к нам, в подвал-лабораторию. А пока, кстати, он не особенно это понимает, он просто идет на новое, потому что купил билет на премьеру. И реакция здесь бывает разная — иногда мы какие-то возгласы слышим... не совсем адекватные. А здесь не то что возгласы — здесь иногда предполагается сдерживать дыхание. И, я повторяю, человек должен понимать, куда он идет. Он идет в лабораторию, — а там, знаете ли, может произойти и взрыв колбы. Мало ли что...

— То, что обстановка здесь совершенно другая, — очевидно. Я заметила: когда люди рассаживаются, они общаются только шепотом, никто не говорит в полный голос. Второе — звук падающей воды, — это специально к этому спектаклю вода капает? Сценографический прием — или?..

— В данном случае — к этому спектаклю. Потому что мы пробуем разные ощущения. Здесь должно быть то, что я пытаюсь давно сформулировать: предлагаемые обстоятельства во мне. Я, проживший какую-то часть жизни и что-то понимающий про театр, пытаюсь взять какие-то обстоятельства жизни и пропустить их через себя, через свою природу и личность. Иногда возникают странные моменты, которые невозможно запрограммировать. Здесь часто нет даже четко зафиксированной мизансцены, за редким исключением. То есть вчера Лунин в такой-то момент сидел, а сегодня я почувствовал, что логичнее — стоять. Или: там, где я стоял спиной к зрителю, могу стоять и лицом; это как у меня случится.

Я не ставлю цель построить себя как артиста — нет, у меня другая цель, и здесь у нас другая история. Мы не столько что-то делаем, сколько разговариваем. Для зрителя, пришедшего к нам, и капли в подвале. Это родилось во время эксперимента — как часть той истории, в которой мы участвуем. А что, хорошо паузу наполняет...

— «Лунин» выбран вами тоже не случайно?

— Это идет от нашей концепции. Почему «Лунин»? Потому что мы живем в Иркутске, потому что у нас есть долги перед Евгением Ячменевым. Я в Иркутске с ним, кстати, одним из первых познакомился. Помню, мы долго сидели и разговаривали, еще когда я «Короля Лира» ставил. Стрельцов тогда сказал мне: хорошо бы тебе еще что-то здесь поставить, скажем, о декабристах.

Я, конечно, пьесу Радзинского знал. А когда он познакомил меня с человеком, «который все об этом знает», я утвердился в своем выборе. Мы с Евгением Александровичем много говорили об этом персонаже, но все как-то не случалось... Потом я долгое время присматривал подходящий подвал, чтобы сыграть, — нет, не сыграть, — рассказать эту историю о Лунине. Я думал, что найдется подвал в Доме декабристов — не оказалось...

Но потом обнаружилось, что такое помещение есть в самом театре! Мы осмотрели этот подвал и определились, как можно пробить вход с улицы. Он будет рядом с камерной сценой. Правда, этот вход пока еще не совсем готов, его доделают весной, а сейчас просто нужно было открыться, и тема диктовала нам дату. День восстания декабристов.

Эта наша сцена — не клуб, не кафе. Это подвал. Для первого спектакля все просто закрасили в черный цвет…

— Хорошо, а что будете ставить здесь дальше?

— В дальнейшем я хочу, чтобы здесь был, скажем, Достоевский. Это должна быть история не репертуарная. С другой стороны, мы же все-таки академический театр, не какой-то кружок, и что попало сюда не принесешь. Но уже рассматриваем разные предложения.

Есть у нас поющие артисты — можно организовать здесь сольные концерты. Но для этого нужна другая акустика, другие стены. Здесь может случиться и выставка. И будем помнить: это другая сцена, и сцена — это только название. По сути, это подвал. Здесь будет то, что граничит с театром. Неожиданная акция какая-то, какие-то проекты. Не для самовыражения, — но для поиска языка театра.

Возвращаясь к вашему вопросу об эксперименте... Ну вот существует фестиваль современной драматургии...

— Именно! Я про это писала: фестиваль современной драматургии — без современной драматургии! Как бы хотелось, чтобы он, фестиваль, соответствовал заявленной концепции...

— А теперь — пожалуйста, здесь я могу взять пьесу Беляны Срблянович — и буду работать. И может быть, появится что-то такое... Если у автора там есть несколько случаев ненормативной лексики — так извините, это подвал. Может, мы найдем этим словам и замену синонимом или жестом. Но здесь будет возможно то, чего я в силу эстетических критериев не могу позволить себе ни на камерной, ни тем более на основной сцене. Да, есть традиции, есть какие-то вещи, и опускаться до уровня подвала мы не будем. А в самом подвале — все может быть! Мы будем искать что-то такое, что потом, может быть, прорастет на большую или на камерную сцену...

— Получается, что и зритель не всегда будет свидетелем и критиком того, что будет происходить в подвале?

— Абсолютно! Мы с Анатолием Андреевичем еще будем обсуждать этот аспект. Вот сейчас мы продали билеты, а я думаю: надо ли? Возможно, это будет группа людей, которые на правах друзей театра были бы вхожи сюда? Мы еще только пытаемся это понять, осмыслить, в том числе и относительно зрителя. Ведь если ты купил билет на премьеру, а тебя в подвал завели и никакой красивой одежды, никакой люстры над головой, — ты к этому не готов и имеешь право возмущаться. А когда человек знает, куда и на что идет, он не скажет в конце спектакля:

«Это испытание».

— Вообще-то, это и было в каком-то смысле испытанием — спектакль тяжелый, оставляет нас с тяжелыми мыслями. Не потому, что люстры нет, а потому, что показывает трагедию человека, стоящего на пороге смерти, что погружает нас в эту его философию, его размышления...

— Согласен! Но это только еще раз подтверждает, что человек должен понимать, куда он идет. Он должен что-то знать о декабристах, об этом персонаже, чтобы задуматься о том, что пьеса Радзинского, написанная бог знает когда, не устарела: вокруг, к сожалению, мало что меняется. В день премьеры люди даже поняли, что это действительно подвальная история, об этом нельзя кричать на улице.

— Да, вещь получилась достаточно прозрачная, и каждый увидит в ней узнаваемые параллели с сегодняшним днем.

— Такие параллели есть. Это меня тревожит, этими мыслями я делюсь с теми людьми, которые к нам пришли. И если говорить о том, как быть дальше, то тут все еще только определяется. На этой сцене может быть все, чего потребует — нет, не самовыражение, но — решение проблемы, креатив. Скажем, некий креативно мыслящий артист, который может интересно выразить что-то только здесь. Не на малой, не на большой сцене, а здесь. Так давайте дадим ему эту возможность! Иначе — я же вижу: то один уехал, то другой... Почему? Потому что еще не понимают, что они имеют здесь, где есть большая академическая сцена, сцена камерная и есть подвал — как самая глубокая точка театра.

И вопрос не в отдельно взятом спектакле, не в «Лунине», а в открытии нового направления, которое, я надеюсь, будет жить.

— Вопрос действительно не в «Лунине», потому что, во-первых, это не та новая драматургия, о которой мы говорили, — это все-таки Радзинский, признанный автор...

— Достоевский — тоже не новая драматургия, но это и не драматургия как таковая, а проза, а играть ее хочется потому, что это глубокий психологизм, который не всегда и в драматургии присутствует.

— А что вы хотите брать из Достоевского?

— Пока речь идет об «Игроке». О «Кроткой». Но есть, разумеется, и современная драматургия, с которой я хочу работать.

— Имена?

— Уже названная Беляна Срблянович, сербка. У нее есть удивительная драматургия, которую я предлагал на камерную сцену фестиваля сразу, как только приехал сюда, но не смог пробить эту стену. А теперь пробивать ничего не надо. Есть идея «кухонной поэзии» — это когда мы на кухне читаем. Узкий круг людей, домашняя обстановка, в которой могут звучать Галич, Бродский, Высоцкий...

Это, повторяю, внутренняя лаборатория театра, или театр не для всех, пусть это не звучит обидно. Это театр для тех, кто понимает, кто готов идти на пробу, на эксперимент. Это даже в какой-то мере — репетиция! Иной круг общения и, естественно, новая форма существования зрителя, где вопрос о четвертой стене вообще не ставится. Вот они — зритель и артист, лицом к лицу. Здесь я обращаюсь к чьим-то глазам, если мне это надо, и само размышление подразумевает не слушателя, а собеседника, который просто пока молчит. Может, размышляет в этот момент или еще не готов к ответу. Но этот ответ в нем вызревает.

Для этого, собственно, нам и нужна наша сцена-лаборатория. Другая сцена.

Автор: 
Любовь Сухаревская
07.02.2011